Особого внимания среди откликов 1879 г. на „Карамазовых“ заслуживает вызванный появлением восьмой книги романа полемический ответ Щедрина Достоевскому.
В ноябрьской и декабрьской книжках „Отечественных записок“ за 1879 г. Щедрин помещает свои заметки „Первое октября“ и „Первое ноября. — Первое декабря“ (из цикла „Круглый год“), в которых он отозвался на письмо к нему г-жи Хохлаковой (см.: наст. том.). Возможно, что в одной из фраз этого письма сатирик усмотрел иронию по поводу закрытия „Современника“ и намек на то, что идеи этого журнала развиваются в „Отечественных записках“. В самом деле, если „Современник“ был закрыт после покушения Каракозова, то в 1879 г., когда произошло новое покушение на жизнь Александра II, Щедрин вполне мог опасаться всякого рода литературных и политических намеков, грозивших тою же участью или по крайней мере цензурными гонениями и его журналу. Но щедринская полемика захватывала и более широкий круг общественных и литературных вопросов.
Оценивая образ Хохлаковой как неудачную вариацию типов гоголевских дам — „просто приятной“ и „приятной во всех отношениях“, Щедрин пишет: „…писатель поступит несогласно с истиной и совершенно бестактно, если в уста Хохлаковой вложит «страшные слова“ <…> незамоскворецкого пошиба. Таковы, например: «прозелит“, «преуспеяние», «Современник» и другие. Перед этими словами Хохлакова может только трепетать, но произносить их отчетливо, безошибочно и притом самостоятельно она не в силах. Она наверное перепутает смешает «прозелита», с «протодиаконом», «преуспеяние» с «успением», «Современник» с «Временем» или «Эпохой»». Упоминание в одном контексте „Современнике“, „Времени“ и „Эпохе“ воскрешало в памяти читателя полемику между Щедриным и Достоевским 1863–1864 гг. Словечками же „протодиакон“ и „успение“ Щедрин метил в „теперешнего“ Достоевского: речь шла уже не столько об образе Хохлаковой, сколько об идейной специфике романа в целом, обусловленной проповедями старца Зосимы и подвергавшейся как до, так и после опубликования заметок Щедрина ожесточенному обстрелу в ряде органов либеральной и демократической печати. В полемических заметках Щедрина образ Иудушки из „Господ Головлевых“) как бы незримо сопутствует образу Федора Карамазова. Назвав Достоевского в своих заметках одним из „наиболее чутких последователей Гоголя“, Щедрин, возможно, желал намекнуть на использование в „Братьях Карамазовых“ и своей, щедринской традиции.
Достоевский намеревался ответить Щедрину, но не осуществил этого намерения.
Интересна запись в дневнике В. Н. Третьяковой (жены основателя Третьяковской галереи) от 5 ноября 1879 г. о чтении ею вместе с мужем первых трех книг „Карамазовых“, которые „послужили мотивом“ для их „долгих бесед“ и духовно сблизили их. Через полгода, в июне 1880 г., В. Н. Третьякова снова записала в дневнике: „Это время я читала вещих «Братьев Карамазовых“ Достоевского и наслаждалась психическим анализом вместе с Пашей, чувствуя, как в душе все перебирается и укладывается как бы по уголкам все хорошее и мелкое. Благодаря «Братьям Карамазовым“ можно переработаться и стать лучше».
Отклики на роман, относящиеся к 1880 г., были не столь многочисленны, как отклики 1879 г. Это можно объяснить желанием отложить обсуждение романа до тех пор, пока не будет закончена его публикация.
В начале августа 1880 г. К. П. Победоносцев — по-видимому, намеренно — прислал Достоевскому отзыв К. Н. Леонтьева о Пушкинской речи и „Карамазовых“, что вызвало ответную реплику писателя в письме Победоносцеву от 16 августа 1880 г.: „Благодарю за присылку «Варшавского дневника“; Леонтьев в конце концов немного еретик — заметили Вы это? Впрочем, об этом поговорю с Вами лично, когда в конце сентября перееду в Петербург, в его суждениях есть много любопытного“ (XXX, кн. 1, 210).
Статьи К. Н. Леонтьева „О всемирной любви“ (1879–1880) имеют для понимания и оценки „Карамазовых“ принципиальное значение. Отражая и свое собственное мнение строгого ревнителя православия, и взгляды консервативно настроенных церковных кругов, автор подверг в них роман и Пушкинскую речь суровой критике за отступление от ортодоксальной церковной догмы и „слишком розовый оттенок, вносимый в христианство этою речью“. В страстной, восторженной проповеди Достоевским всечеловеческого братства, примирения и единения народов в некой всеобщей гармонии Леонтьев увидел опасные признаки тайной верности Достоевского демократическому гуманизму европейского типа, противоречащему аскетическим основам православия и религии вообще. „Все эти надежды на земную любовь и на мир земной, — писал Леонтьев, — можно найти и в песнях Беранже, и еще больше у Ж. Занд, и у многих других <…> Гуманность <…> может вести к тому сухому и самоуверенному утилитаризму, к тому эпидемическому умопомешательству нашего времени, которое можно психиатрически назвать mania democratica progressiva. Все дело в том, что мы претендуем сами по себе, без помощи божией, быть или очень добрыми, или, что еще ошибочнее, быть полезными <…> Горе, страдание, разорение, обиду христианство зовет даже иногда посещением божиим. А гуманность простая хочет стереть с лица земли эти полезные нам обиды, разорения и горести…“
По учению церкви, мир „лежит во грехе“, доказывал Леонтьев, и спасение его на земле невозможно. Блаженство возможно лишь за гробом, в потустороннем мире. Достоевский же, разделяя веру демократов и социалистов, хочет преобразовать мир, стремится к раю не на небе, а на земле.