Всё это вырвалось у Мити как бы в совершенной истерике. Андрей хоть и подивился на барина, но разговор поддержал.
— Правда это, батюшка Дмитрий Федорович, это вы правы, что не надо человека давить, тоже и мучить, равно как и всякую тварь, потому всякая тварь — она тварь созданная, вот хоть бы лошадь, потому другой ломит зря, хоша бы и наш ямщик… И удержу ему нет, так он и прет, прямо тебе так и прет.
— Во ад? — перебил вдруг Митя и захохотал своим неожиданным коротким смехом. — Андрей, простая душа, — схватил он опять его крепко за плечи, — говори: попадет Дмитрий Федорович Карамазов во ад или нет, как по-твоему?
— Не знаю, голубчик, от вас зависит, потому вы у нас… Видишь, сударь, когда сын божий на кресте был распят и помер, то сошел он со креста прямо во ад и освободил всех грешников, которые мучились. И застонал ад об том, что уж больше, думал, к нему никто теперь не придет, грешников-то. И сказал тогда аду господь: «Не стони, аде, ибо приидут к тебе отселева всякие вельможи, управители, главные судьи и богачи, и будешь восполнен так же точно, как был во веки веков, до того времени, пока снова приду». Это точно, это было такое слово…
— Народная легенда, великолепно! Стегни левую, Андрей!
— Так вот, сударь, для кого ад назначен, — стегнул Андрей левую, — а вы у нас, сударь, всё одно как малый ребенок… так мы вас почитаем… И хоть гневливы вы, сударь, это есть, но за простодушие ваше простит господь.
— А ты, ты простишь меня, Андрей?
— Мне что же вас прощать, вы мне ничего не сделали.
— Нет, за всех, за всех ты один, вот теперь, сейчас, здесь, на дороге, простишь меня за всех? Говори, душа простолюдина!
— Ох, сударь! Боязно вас и везти-то, странный какой-то ваш разговор…
Но Митя не расслышал. Он исступленно молился и дико шептал про себя.
— Господи, прими меня во всем моем беззаконии, но не суди меня. Пропусти мимо без суда твоего… Не суди, потому что я сам осудил себя; не суди, потому что люблю тебя, господи! Мерзок сам, а люблю тебя: во ад пошлешь, и там любить буду и оттуда буду кричать, что люблю тебя во веки веков… Но дай и мне долюбить… здесь, теперь долюбить, всего пять часов до горячего луча твоего… Ибо люблю царицу души моей. Люблю и не могу не любить. Сам видишь меня всего. Прискачу, паду пред нею: права ты, что мимо меня прошла… Прощай и забудь твою жертву, не тревожь себя никогда!
— Мокрое! — крикнул Андрей, указывая вперед кнутом.
Сквозь бледный мрак ночи зачернелась вдруг твердая масса строений, раскинутых на огромном пространстве. Село Мокрое было в две тысячи душ, но в этот час всё оно уже спало, и лишь кое-где из мрака мелькали еще редкие огоньки.
— Гони, гони, Андрей, еду! — воскликнул как бы в горячке Митя.
— Не спят! — проговорил опять Андрей, указывая кнутом на постоялый двор Пластуновых, стоявший сейчас же на въезде и в котором все шесть окон на улицу были ярко освещены.
— Не спят! — радостно подхватил Митя, — греми, Андрей, гони вскачь, звени, подкати с треском. Чтобы знали все, кто приехал! Я еду! Сам еду! — исступленно восклицал Митя.
Андрей пустил измученную тройку вскачь и действительно с треском подкатил к высокому крылечку и осадил своих запаренных полузадохшихся коней. Митя соскочил с телеги, и как раз хозяин двора, правда уходивший уже спать, полюбопытствовал заглянуть с крылечка, кто это таков так подкатил.
— Трифон Борисыч, ты?
Хозяин нагнулся, вгляделся, стремглав сбежал с крылечка и в подобострастном восторге кинулся к гостю.
— Батюшка, Дмитрий Федорыч! Вас ли вновь видим?
Этот Трифон Борисыч был плотный и здоровый мужик, среднего роста, с несколько толстоватым лицом, виду строгого и непримиримого, с мокринскими мужиками особенно, но имевший дар быстро изменять лицо свое на самое подобострастное выражение, когда чуял взять выгоду. Ходил по-русски, в рубахе с косым воротом и в поддевке, имел деньжонки значительные, но мечтал и о высшей роли неустанно. Половина с лишком мужиков была у него в когтях, все были ему должны кругом. Он арендовал у помещиков землю и сам покупал, а обработывали ему мужики эту землю за долг, из которого никогда не могли выйти. Был он вдов и имел четырех взрослых дочерей, одна была уже вдовой, жила у него с двумя малолетками, ему внучками, и работала на него как поденщица. Другая дочка-мужичка была замужем за чиновником, каким-то выслужившимся писаречком, и в одной из комнат постоялого двора на стенке можно было видеть в числе семейных фотографий, миниатюрнейшего размера, фотографию и этого чиновничка в мундире и в чиновных погонах. Две младшие дочери, в храмовой праздник али отправляясь куда в гости, надевали голубые или зеленые платья, сшитые по-модному, с обтяжкою сзади и с аршинным хвостом, но на другой же день утром, как и во всякий день, подымались чем свет и с березовыми вениками в руках выметали горницы, выносили помои и убирали сор после постояльцев. Несмотря на приобретенные уже тысячки, Трифон Борисыч очень любил сорвать с постояльца кутящего и, помня, что еще месяца не прошло, как он в одни сутки поживился от Дмитрия Федоровича, во время кутежа его с Грушенькой, двумя сотнями рубликов с лишком, если не всеми тремя, встретил его теперь радостно и стремительно, уже потому одному, как подкатил ко крыльцу его Митя, почуяв снова добычу.
— Батюшка, Дмитрий Федорович, вас ли вновь обретаем?
— Стой, Трифон Борисыч, — начал Митя, — прежде всего самое главное: где она?
— Аграфена Александровна? — тотчас понял хозяин, зорко вглядываясь в лицо Мити, да здесь и она пребывает