Алеша замолк, потому что ему пересекло дыхание. Ракитин, несмотря на всю свою злость, глядел с удивлением. Никогда не ожидал он от тихого Алеши такой тирады.
— Вот адвокат проявился! Да ты влюбился в нее, что ли? Аграфена Александровна, ведь постник-то наш и впрямь в тебя влюбился, победила! — прокричал он с наглым смехом.
Грушенька подняла с подушки голову и поглядела на Алешу с умиленною улыбкой, засиявшею на ее как-то вдруг распухшем от сейчашних слез лице.
— Оставь ты его, Алеша, херувим ты мой, видишь он какой, нашел кому говорить. Я, Михаил Осипович, — обратилась она к Ракитину, — хотела было у тебя прощения попросить за то, что обругала тебя, да теперь опять не хочу. Алеша, поди ко мне, сядь сюда, — манила она его с радостною улыбкой, — вот так, вот садись сюда, скажи ты мне (она взяла его за руку и заглядывала ему, улыбаясь, в лицо), — скажи ты мне: люблю я того или нет? Обидчика-то моего, люблю или нет? Лежала я до вас здесь в темноте, всё допрашивала сердце: люблю я того или нет? Разреши ты меня, Алеша, время пришло; что положишь, так и будет. Простить мне его или нет?
— Да ведь уж простила, — улыбаясь проговорил Алеша.
— А и впрямь простила, — вдумчиво произнесла Грушенька. — Экое ведь подлое сердце! За подлое сердце мое! — схватила она вдруг со стола бокал, разом выпила, подняла его и с размаха бросила на пол. Бокал разбился и зазвенел. Какая-то жестокая черточка мелькнула в ее улыбке.
— А ведь, может, еще и не простила, — как-то грозно проговорила она, опустив глаза в землю, как будто одна сама с собой говорила. — Может, еще только собирается сердце простить. Поборюсь еще с сердцем-то. Я, видишь, Алеша, слезы мои пятилетние страх полюбила… Я, может, только обиду мою и полюбила, а не его вовсе!
— Ну не хотел бы я быть в его коже! — прошипел Ракитин.
— И не будешь, Ракитка, никогда в его коже не будешь. Ты мне башмаки будешь шить, Ракитка, вот я тебя на какое дело употреблю, а такой, как я, тебе никогда не видать… Да и ему, может, не увидать…
— Ему-то? А нарядилась-то зачем? — ехидно поддразнил Ракитин.
— Не кори меня нарядом, Ракитка, не знаешь еще ты всего моего сердца! Захочу, и сорву наряд, сейчас сорву, сию минуту, — звонко прокричала она. — Не знаешь ты, для чего этот наряд, Ракитка! Может, выйду к нему и скажу: «Видал ты меня такую аль нет еще?» Ведь он меня семнадцатилетнюю, тоненькую, чахоточную плаксу оставил. Да подсяду к нему, да обольщу, да разожгу его: «Видал ты, какова я теперь, скажу, ну так и оставайся при том, милостивый государь, по усам текло, а в рот не попало!» — вот ведь к чему, может, этот наряд, Ракитка, — закончила Грушенька со злобным смешком. — Неистовая я, Алеша, яростная. Сорву я мой наряд, изувечу я себя, мою красоту, обожгу себе лицо и разрежу ножом, пойду милостыню просить. Захочу, и не пойду я теперь никуда и ни к кому, захочу — завтра же отошлю Кузьме всё, что он мне подарил, и все деньги его, а сама на всю жизнь работницей поденной пойду!.. Думаешь, не сделаю я того, Ракитка, не посмею сделать? Сделаю, сделаю, сейчас могу сделать, не раздражайте только меня… а того прогоню, тому шиш покажу, тому меня не видать!
Последние слова она истерически прокричала, но не выдержала опять, закрыла руками лицо, бросилась в подушку и опять затряслась от рыданий. Ракитин встал с места.
— Пора, — сказал он, — поздно, в монастырь не пропустят.
Грушенька так и вскочила с места.
— Да неужто ж ты уходить, Алеша, хочешь! — воскликнула она в горестном изумлении, — да что ж ты надо мной теперь делаешь: всю воззвал, истерзал, и опять теперь эта ночь, опять мне одной оставаться!
— Не ночевать же ему у тебя? А коли хочет — пусть! Я и один уйду! — язвительно подшутил Ракитин.
— Молчи, злая душа, — яростно крикнула ему Грушенька, — никогда ты мне таких слов не говорил, какие он мне пришел сказать.
— Что он такое тебе сказал? — раздражительно проворчал Ракитин.
— Не знаю я, не ведаю, ничего не ведаю, что он мне такое сказал, сердцу сказалось, сердце он мне перевернул… Пожалел он меня первый, единый, вот что! Зачем ты, херувим, не приходил прежде, — упала вдруг она пред ним на колени, как бы в исступлении. — Я всю жизнь такого, как ты, ждала, знала, что кто-то такой придет и меня простит. Верила, что и меня кто-то полюбит, гадкую, не за один только срам!..
— Что я тебе такого сделал? — умиленно улыбаясь, отвечал Алеша, нагнувшись к ней и нежно взяв ее за руки, — луковку я тебе подал, одну самую малую луковку, только, только!..
И, проговорив, сам заплакал. В эту минуту в сенях вдруг раздался шум, кто-то вошел в переднюю; Грушенька вскочила как бы в страшном испуге. В комнату с шумом и криком вбежала Феня.
— Барыня, голубушка, барыня, эстафет прискакал! — восклицала она весело и запыхавшись. — Тарантас из Мокрого за вами, Тимофей ямщик на тройке, сейчас новых лошадей переложат… Письмо, письмо, барыня, вот письмо!
Письмо было в ее руке, и она всё время, пока кричала, махала им по воздуху. Грушенька выхватила от нее письмо и поднесла к свечке. Это была только записочка, несколько строк, в один миг она прочла ее.
— Кликнул! — прокричала она, вся бледная, с перекосившимся от болезненной улыбки лицом, — свистнул! Ползи, собачонка!
Но только миг один простояла как бы в нерешимости; вдруг кровь бросилась в ее голову и залила ее щеки огнем.
— Еду! — воскликнула она вдруг. — Пять моих лет! Прощайте! Прощай, Алеша, решена судьба… Ступайте, ступайте, ступайте от меня теперь все, чтоб я уже вас не видала!.. Полетела Грушенька в новую жизнь… Не поминай меня лихом и ты, Ракитка. Может, на смерть иду! Ух! Словно пьяная!